Гилберт Кит Честертон
 VelChel.ru 
Биография
Хронология
Галерея
Вернисаж
Афоризмы Честертона
Эссе
Стихотворения
Автобиография
  I. По слухам
  II. Человек с золотым ключом
III. Как быть болваном
  IV. Как быть безумцем
  V. Национализм и Ноттинг-Хилл
  VI. Причудливое предместье
  VII. Повинный в правоверии
  VIII. Фигуры на Флит-стрит
  IX. Дело против коррупции
  X. Друзья и дурачества
  XI. Тень меча
  XII. Политические знаменитости
  XIII. Литературные знаменитости
  XIV. Портрет друга
  XV. Несовершенный путешественник
  XVI. Бог с золотым ключом
  Примечания
Отец Браун
Еретики
Ортодоксия
Повести и рассказы
Пьесы
Философия
Публицистика
Ссылки
 
Гилберт Кит Честертон

Автобиография » III. Как быть болваном

Глава III

Переход от детства к отрочеству и таинственное преображение, создающее такое чудище, как школьник, можно пояснить небольшим примером. Заглавные греческие буквы — сфера тэты, препоясанная, словно Сатурн, или изогнутая чаша ипсилона[1] сохраняют для меня очарование и тайну, как будто они начертаны на приглашении в райские края зари. Обычные, маленькие буквы, которые я лучше знаю, кажутся мне неприятными, словно комариный рой. Что до ударений, я сумел не выучить их за все школьные годы и несказанно ликовал, узнав попозже, что греки их тоже не учили, — приятно быть таким же невеждой, как Платон или Фукидид. Греческие прозаики и поэты, достойные изучения, их не знали, а изобрели их, если не ошибаюсь, гуманисты времен Возрождения.

Однако сейчас нам важен простой психологический факт: заглавные буквы радуют меня до сих пор, строчные вызывают равнодушие, слегка окрашенное неприязнью, а ударения приводят в праведную ярость, доходящую до кощунства. По-видимому, дело в том, что греческие маюскулы (как и английские) я узнал дома, мне показали их шутки ради, когда я был совсем маленьким, а со всем остальным я познакомился в те годы, когда, как говорится, получал образование, другими словами — когда незнакомые люди учили меня тому, чего я знать не хотел.

Сказал я все это, чтобы свидетельствовать, что в шесть лет я был гораздо умней и свободней, чем в шестнадцать. Никаких педагогических теорий я на этом не основываю, упаси Господи, и не собираюсь в приятной современной манере ругать моих учителей за то, что не выучил их уроков. Может быть, теперь, в улучшенных школах, школьники избежали ударений, отказавшись от греческого. Словом, я полностью на стороне учителей, а не на своей собственной. Я очень рад, что мне не совсем удалось увернуться от латыни, и я в какой-то мере заразился языком Аристотеля. Во всяком случае я знаю достаточно, чтобы посмеяться, когда говорят, как сказали только вчера, что этот язык неуместен в эру демократии; правда, надо признать, что самое слово перешло из греческого языка в газетный. Но сейчас я говорю о личных или психологических делах, свидетельствуя о том, что по какой-то причине мальчик нередко переходит от поры, когда хочет знать почти все, к поре, когда не хочет знать ничего. Один практичный путешественник, ничуть не склонный к мистике, как-то сказал мне: «Что с этим образованием? У всех такие милые дети, а взрослые — дураки!» Я его понимаю, хотя не уверен, обязан ли я своей дуростью школе или другим, более таинственным причинам.

Отрочество очень сложно и загадочно. Когда ты его пережил, ты не можешь понять, что же это было. Мужчина не поймет школьника, даже самого себя в те годы. Бывший ребенок обрастает защитной коркой, в которой сочетаются бесчувственность и беспечность, бесцельная прыть и тяга к условностям. Я слепо предавался каким-то диким выходкам, иногда — совсем безумным, прекрасно понимая, что мне неизвестно, зачем я это делаю. Когда я впервые увидел моего лучшего друга, мы тут же стали драться, не ради спорта и уж никак не со злости (раньше я его не знал, а позже — полюбил), а в каком-то ненасытном порыве, вынуждавшем нас минут сорок пять кататься в грязи. Все это время, насколько я понимаю, мы ничуть не сердились, а когда выбились из сил и он упомянул Диккенса или «Детские баллады», или что-то еще, что я тоже читал, мы начали беседу о литературе, которая продолжается по сей день. Объяснить все это нельзя, раз уж сами участники не понимают. С тех пор я видел подростков разных стран, что там — разного цвета: египтян на каирском базаре, мулатов в нью-йоркских трущобах; и открыл, что по какому-то предвечному закону они 1) ходят по трое, 2) причем без цели, 3) внезапно кидаются друг на друга и так же внезапно остывают.

Мне скажут, что это — не условности, поскольку банкиры или дельцы не катаются по ковру, сохраняя при этом мирный дух. Можно ответить, что дельцов и банкиров не связывает столь чистая дружба. Во всяком случае именно такие условности отделяют подростка от ребенка. Когда я ходил в школу св. Павла, расположенную в Хаммерсмите, у нас царила условность независимости, другими словами — наша независимость была условной, поскольку мы были лишь условно взрослыми. Вспомним еще раз заблуждение, гласящее, что дети «прикидываются». Они не прикидываются индейцами, как Шелли не прикидывался облачком, а Теннисон — ручейком[2]. Проверить это можно, предложив облачку рецензию, ручейку — титул, индейцу — денег на сладости. Подросток прикидывается взрослым, мало того — бывалым, что еще хуже.

В мое время школьник бы просто лопнул, если бы узнали, что у него есть сестра или даже имя[3]. Такие открытия сокрушали всю условность нашей жизни, состоящую в том, что каждый из нас — независимый джентльмен, живущий на свои средства. Того, что содержат нас родители, замечать не полагалось, и тайна эта выходила наружу только в минуты безумной мести. В такой условности есть примесь зла, именно потому, что сама она серьезней детских проделок и честности в ней меньше. Мы становились снобами, чего с детьми не бывает. Дети очищают свое притворство словами: «Поиграем в таких-то». Мы, школьники, так не говорили, мы просто кого-то играли.

Подростки, как я сказал, любят ходить по трое. Три — символ приятельства, но не обязательно дружбы. Мне повезло, я ходил втроем с друзьями, словно три мушкетера или три солдата у Киплинга. Первый из этих друзей — тот самый, с кем я дрался, — написал потом лучший детективный роман нашего времени[4] и скрывает свой могучий юмор под непроницаемой личиной автора статей для «Дейли Телеграф». Отличался он (и отличается) исключительной серьезностью облика и редкостной ловкостью движений. Помню, я как-то сказал, что у него голова ученого и тело паяца. Приятно было смотреть, как чинно он идет по улице, внезапно влезает на столб, чтобы прикурить от фонаря, а спрыгнув, серьезно и спокойно продолжает свой путь. У него был на редкость уравновешенный ум, благодаря чему он мог делать что угодно, даже писать передовицы для лондонской газеты. Однако мог он писать и беспримерную чушь все с той же серьезной простотой. Именно он изобрел строгие четверостишия, названные его вторым именем (звался он Эдмунд Клерихью Бентли). Эти краткие биографии родились еще в школе, когда он сидел на уроке химии, как обычно — скучая, а перед ним лежала нетронутая промокашка. На ней, вдохновленный чистым сухим духом поэзии, он начертал простые строки:

Сэр Хэмфри Дэви[5]
В праведном гневе
Всем говорил:
«Я натрий открыл!»
Страница :    << [1] 2 3 4 5 > >
Алфавитный указатель: А   Б   В   Г   Д   Е   Ж   З   И   К   Л   М   Н   О   П   Р   С   Т   У   Ф   Х   Ч   Ш   Э   

 
 
     © Copyright © 2024 Великие Люди  -  Гилберт Кит Честертон