Глава XVI
Не так давно летним вечером, спокойно озирая мою незаслуженно счастливую жизнь, я прикинул, что совершил не меньше пятидесяти трех убийств и спрятал добрую сотню трупов. Один я повесил на вешалку, другой затолкал в сумку почтальона, третьему подменил голову и так далее, в том же духе.
Да, конечно, все это я проделал на бумаге и очень советую начинающим выражать свои преступные склонности таким же образом, не портя прекрасный замысел несовершенствами падшего мира. Где–то я писал, что составил научную таблицу, куда входило 20 способов женоубийства, при помощи которой писатель может убить двадцать жен, прекрасно уживаясь с одной. Собственно, самое печальное в нашем деле — не риск и не потеря супруги, а то, что, выбрав какой–то способ, мы лишаемся других девятнадцати. Придерживаясь этого принципа, я преуспел на ниве того жанра, который называют детективом. Журналы и издательства до сих пор заказывают мне гекатомбу–другую — чем больше трупов, тем лучше.
Каждый, кто напал на след этого промысла, знает, скорее всего, что большей частью в моих рассказах участвует некий отец Браун, католический священник, сочетающий внешнюю простоватость с внутренней тонкостью. Естественно, встали вопросы о том, типичны ли эти черты, а решения и ответы подвели к очень важным вещам.
Как я уже говорил, я никогда не относился всерьез к моим романам и рассказам и не считаю себя, в сущности, писателем. Но все же то были выдумки, фикции, а не биография или история, и по меньшей мере у одного героя не было «прототипа». Это вообще заблуждение, далеко не всегда пишешь «с кого–то». Но вот о самом отце Брауне говорили как о реальном человеке и в определенном смысле не ошибались.
Мысль о том, что писатель просто описывает друга или недруга, и неверна, и вредна. Даже персонажей Диккенса, явно выдуманных и явно карикатурных, возводили к простым смертным, словно смертный может быть таким, как Уэллер или Микобер. Помню, отец рассказывал, как известный спирит С. С. Халл яростно опровергал, что он — прототип Пекснифа. «Нет, вы подумайте! — говорил он с излишним пафосом. — Вы же знаете меня, Честертон! Что там, все меня знают. Я посвятил жизнь благу ближних, я служил идеалам, я подавал пример справедливости, честности, чистоты. Что общего между мной и Пекснифом?!»
Когда писатель измышляет характер ради надобностей рассказа, особенно — фикции, выдумки, он лепит его из разных черт, нужных ему на этом фоне. Иногда он берет ту или иную черту у реального человека, но легко изменяет ее, поскольку создает не портрет, а картину. Главная черта отца Брауна — отсутствие черт. Он, можно сказать, заметен своей незаметностью. Его будничная внешность призвана отличаться от напряженной зоркости и подчеркнутого ума; вот я и сделал его обтрепанным и бесформенным, круглым и невыразительным, неуклюжим.
Однако я подарил ему некоторые свойства моего друга, отца Джона О?Коннора, который внешне был совсем другим. Он аккуратен, он ловок, даже изящен, и не столько занятен, сколько занят. Словом, это — чувствительный и сметливый ирландец, наделенный глубокой иронией и сдержанной яростью своей нации. Мой отец Браун намеренно описан как житель Восточной Англии, которых нередко именуют саффолкскими клецками. Это — намеренный маскарад, столь необходимый детективу. Однако в одном и очень важном смысле отец О?Коннор и впрямь вдохновил меня. Чтобы объяснить, как это было, расскажу саму историю.
Перед самой женитьбой и сразу после нее я много бродил по Англии, читая то, что вежливо звалось лекциями. Тяга к этим мрачным развлечениям особенно сильна на севере Англии, на юге Шотландии и почему–то в лондонских пригородах. Помню, как довелось мне прокладывать путь сквозь снежную бурю на северные окраины, к большой моей радости, я такие бури люблю. Собственно, я люблю всякую погоду за исключением той, которую называют «прекрасной», так что жалеть меня не надо; и все же пешком и на омнибусе я добирался часа два, а когда прибыл, напоминал снежную бабу. Прочитав собравшимся Бог знает что, я собрался в дорогу, как вдруг достойный нонконформист, потирая руки и улыбаясь мне с гостеприимством рождественского деда, произнес глубоким, зычным, сладостным голосом: «Что ж, мистер Честертон, разрешите предложить вам рюмочку шерри и печеньица!» Я поблагодарил его, заверив, что совсем не голоден, с ужасом представляя себе, как борюсь со снегом еще два часа, поддерживаемый лишь таким скудным угощением. И, с удовольствием перейдя дорогу, я вошел в кабачок под суровым взглядом пастыря.
Но все это так, в скобках, происшествий было много. Именно о той поре ходит миф, будто я прислал домой, в Лондон, телеграмму: «Нахожусь Маркет Харборо. Где должен быть?» Не помню, правда ли это, но могло быть и правдой. Вот так, бродя по стране, я забредал к друзьям, чьей дружбой очень дорожу, скажем, к Ллойду Томасу, который жил в Ноттингеме, или к Маккмелланду, в Глазго. Однажды меня занесло в Кили, на болота Уэст–Райдинга, и я переночевал у видного тамошнего жителя, который собрал на вечер тех, кто может вынести лекцию. Был там и католический священник, невысокий, с мягким, умным лицом, в котором сквозило и лукавство. Меня поразило, что он сохранял деликатность и юмор в очень йоркширском и протестантском сообществе; и вскоре я заметил, что по–своему, грубовато, его здесь высоко ценят. |